Неточные совпадения
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут
дыхание гостьи сперлось, слова, как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно за
другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
А Обломов? Отчего он был нем и неподвижен с нею вчера, нужды нет, что
дыхание ее обдавало жаром его щеку, что ее горячие слезы капали ему на руку, что он почти нес ее в объятиях домой, слышал нескромный шепот ее сердца?.. А
другой?
Другие смотрят так дерзко…
И потому в мелькнувшем образе Корделии, в огне страсти Обломова отразилось только одно мгновение, одно эфемерное
дыхание любви, одно ее утро, один прихотливый узор. А завтра, завтра блеснет уже
другое, может быть, такое же прекрасное, но все-таки
другое…
Нам всем было жутко в темноте; мы жались один к
другому и ничего не говорили. Почти вслед за нами тихими шагами вошел Гриша. В одной руке он держал свой посох, в
другой — сальную свечу в медном подсвечнике. Мы не переводили
дыхания.
Он вышел и хлопнул дверью. Я в
другой раз осмотрелся. Изба показалась мне еще печальнее прежнего. Горький запах остывшего дыма неприятно стеснял мне
дыхание. Девочка не трогалась с места и не поднимала глаз; изредка поталкивала она люльку, робко наводила на плечо спускавшуюся рубашку; ее голые ноги висели, не шевелясь.
Едешь как будто среди неизмеримых возделанных садов и парков всесветного богача. Страстное, горячее
дыхание солнца вечно охраняет эти места от холода и непогоды, а
другой деятель, могучая влага, умеряет силу солнца, питает почву, родит нежные плоды и… убивает человека испарениями.
С тайным, захватывающим
дыхание ужасом счастья видел он, что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо от художественного, таится
другое творчество, присутствует
другая живая жажда, кроме животной,
другая сила, кроме силы мышц.
Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в
другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под
дыханием страсти или не находить, по обыкновению, ни в чем примирения с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.
Татьяна Марковна села сзади изголовья и положила голову на те же подушки с
другой стороны. Она не спала, чутко сторожа каждое движение, вслушиваясь в
дыхание Веры.
Предание нам сообщает, что в момент, когда человек готов испустить последнее
дыхание, каждый из его членов получает восполнение значительной силы, потому что дух, предвидя скорое разделение, перебегает от одного члена к
другому, как судно без руля; потому человек никогда не имеет столько силы, как перед концом.
Что же коснулось этих людей, чье
дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство,
другие — свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
Моя Альпа не имела такой теплой шубы, какая была у Кады. Она прозябла и, утомленная дорогой, сидела у огня, зажмурив глаза, и, казалось, дремала. Тазовская собака, с малолетства привыкшая к разного рода лишениям, мало обращала внимания на невзгоды походной жизни. Свернувшись калачиком, она легла в стороне и тотчас уснула. Снегом всю ее запорошило. Иногда она вставала, чтобы встряхнуться, затем, потоптавшись немного на месте, ложилась на
другой бок и, уткнув нос под брюхо, старалась согреть себя
дыханием.
Третья часть воздуха — углекислый газ, углекислота. Она тоже не годится ни для
дыхания, ни для горения. Этого газа мало в воздухе, но он везде есть. Когда же его наберется много, то он опускается и собирается внизу, потому что он тяжелее
других газов.
Для
дыхания нужнее всех частей воздуха одна, называемая кислородом. Если собрать этот газ отдельно и всунуть в него курилку, то она сейчас загорится огнем. Стало быть, от него дерево и всякая
другая вещь горит сильнее. А если кислорода нет в воздухе и всунуть в такой воздух курилку, она погаснет.
Переходя из одного толка спасова согласия в
другой, переходя потом из одной секты беспоповщины в иную, шесть раз Герасим перекрещивался и переменял имя, а поступая в Бондаревскую секту самокрещенцев, сам себя окрестил в дождевой воде, собранной в купель, устроенную им самим из молодых древесных побегов и обмазанную глиной, вынутой из земли на трех саженях глубины, да не осквернится та купель
дыханием везде присущего антихриста, владеющего всем видимым миром, всеми морями, всеми реками и земными источниками…
В жаркий день, когда некуда деваться от зноя и духоты, плеск воды и громкое
дыхание купающегося человека действуют на слух, как хорошая музыка. Дымов и Кирюха, глядя на Степку, быстро разделись и, один за
другим, с громким смехом и предвкушая наслаждение, попадали в воду. И тихая, скромная речка огласилась фырканьем, плеском и криком. Кирюха кашлял, смеялся и кричал так, как будто его хотели утопить, а Дымов гонялся за ним и старался схватить его за ногу.
Особенно ярко запомнились мне два — три отдельных эпизода. Высокий, мрачный злодей, орудие Урсулы, чуть не убивает прекрасного молодого человека, но старик, похожий на Коляновского (или
другой, точно не помню), ударом кулака вышибает из рук его саблю… Сабля, сверкая и звеня, падает на пол. Я тяжело перевожу
дыхание, а мать наклоняется ко мне и говорит...
В
другой комнате на полу горела свеча, слышалось
дыхание спавших братьев и сестры, а за окном вздыхал ветер…
Страшен был не он, с его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то
другого мира, с его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме —
дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
«Ах, в миллион раз приятнее!» — восторженно думает Александров, осторожно и крепко держа в своей грубой ладони ее доверчивую, ласковую, нежную ручку. Они переплетают свои руки наискось и так летят, близко, близко касаясь
друг друга, и, как тогда, в вальсе, Александров слышит порою чистый аромат ее
дыхания. Потом они садятся на скамейку отдохнуть.
И каждую ночь он проходил мимо окон Шурочки, проходил по
другой стороне улицы, крадучись, сдерживая
дыхание, с бьющимся сердцем, чувствуя себя так, как будто он совершает какое-то тайное, постыдное воровское дело. Когда в гостиной у Николаевых тушили лампу и тускло блестели от месяца черные стекла окон, он притаивался около забора, прижимал крепко к груди руки и говорил умоляющим шепотом...
Извилистая стежка, протоптанная пешеходами, пересекала большое свекловичное поле. Вдали виднелись белые домики и красные черепичные крыши города. Офицеры пошли рядом, сторонясь
друг от
друга и ступая по мясистой, густой, хрустевшей под ногами зелени. Некоторое время оба молчали. Наконец Николаев, переведя широко и громко, с видимым трудом,
дыхание, заговорил первый...
Без преувеличения можно сказать, что дрожь пронимала Аггея Никитича, когда он читал хоть и вычурные, но своего рода энергические страницы сего романа: княгиня, капитан, гибнувший фрегат, значит, с одной стороны — долг службы, а с
другой — любовь, — от всего этого у Аггея Никитича захватывало
дыхание.
Так бежал он по узкому коридору, образованному с одной стороны — высокой стеной, с
другой — тесным строем кипарисов, бежал, точно маленький обезумевший от ужаса зверек, попавший в бесконечную западню. Во рту у него пересохло, и каждое
дыхание кололо в груди тысячью иголок. Топот дворника доносился то справа, то слева, и потерявший голову мальчик бросался то вперед, то назад, несколько раз пробегая мимо ворот и опять ныряя в темную, тесную лазейку.
— Я желала бы взять ее на воспитание к себе; надеюсь, добрый
друг, вы не откажете мне в этом, — поспешила прибавить княгиня; у нее уж и
дыхание прервалось и слезы выступили из глаз.
Детское лицо улыбалось в полусне счастливою улыбкой, и слышалось ровное
дыхание засыпающего человека. Лихорадка проходила, и только красные пятна попрежнему играли на худеньком личике. О, как Петр Елисеич любил его, это детское лицо, напоминавшее ему
другое, которого он уже не увидит!.. А между тем именно сегодня он страстно хотел его видеть, и щемящая боль охватывала его старое сердце, и в голове проносилась одна картина за
другой.
Мать сидела с работой в
другой комнате на диване и, притаив
дыхание, смотрела на него, любуясь каждым его движением, каждою сменою выражения на нервном лице ребенка.
Только и разговору у нас в этот раз было. Хотел я подойти к ней поближе, да робостно: хотенье-то есть, а силы нетутка. Однако, стало быть, она заприметила, что у меня сердце по ней измирает: на
другой день и опять к колодцу пришла. Пришел и я. Известно, стою у сруба да молчу, даже ни слова молвить не могу: так, словно все
дыханье умерло, дрожу весь — и вся недолга. В этот раз она уж сама зачала.
Мать прислушивалась к спору и понимала, что Павел не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая
дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали
друг на
друга не обижаясь.
И то и
другое его прельщало. «Вишь, какой табун, — думал он, притаив
дыхание, — коли пугнуть его умеючи, так он, с напуску, все их кибитки переломает; такого задаст переполоху, что они своих не узнают. А и эти-то вражьи дети хорошо сидят, больно хорошо! Вишь, как наяривают; можно к ним на два шага подползти!»
Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом. В свирепой, косматой темноте, затаив
дыхание, мы отчалили от черной ночной стороны Нулевого Утеса. Века — мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют — и все на мачты: перед нами —
другой, дотоле неведомый бок Нулевого Утеса, озаренный полярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца — сотни солнц, миллиарды радуг…
Возня, молчание и трение о стену ногами, перемешиваясь с частым
дыханием, показали, что упрямство или
другой род сопротивления хотят сломить силой. Затем долгий неистовый визг оборвался криком Геза: «Она кусается, дьявол!» — и позорный звук тяжелой пощечины прозвучал среди громких рыданий. Они перешли в вопль, и я открыл дверь.
Будь уверена, что я не выскажусь Марье, не потому, чтоб я был мастер в этом отношении, как ты говоришь, но потому, что это заветное дело сердечное недоступно для
других. Это как будто какой-то тайник отрадный, боящийся чужого
дыхания. До сих пор он только Киту доступен. Опять на то возвращаюсь, хотя сказал, что не буду писать об этом…
Оценила эту красоту
другая. Это была Таня Берестова. Она не только сумела незамеченной посмотреть на приезжего офицера, но даже пробралась в сад и, незаметно скользя между кустов, хоронясь и затаив
дыхание, все время следила за статным белокурым красавцем.
Она мне представляется в виде широко открытых глаз, влажных губ и порывистого
дыхания. Знай же, твою страсть я презираю, больше никогда не повторится то, что было, я стала
другой.
От шубы Анны Серафимовны шел смешанный запах духов и дорогого пушистого меха. Ее изящная голова, окутанная в белый серебристый платок, склонилась немного в его сторону. Глаза искрились в темноте. До Палтусова доходило ее
дыхание. Одной рукой придерживала она на груди шубу, но
другая лежала на коленях, и кисть ее выставилась из-под края шубы. Он что-то предчувствовал, хотел обернуться и посмотреть на нее пристальнее, но не сделал этого.
Повели меня; ведут одну тысячу: жжет, кричу; ведут
другую, ну, думаю, конец мой идет, из ума совсем вышибли, ноги подламываются; я грох об землю: глаза у меня стали мертвые, лицо синее,
дыхания нет, у рта пена.
Теперь, вспоминая это, — и многое
другое, — он чувствовал стыд за себя и недовольство Сашей. Он смотрел на ее стройную фигуру, слушал ровное
дыхание ее и чувствовал, что не любит эту женщину, не нужна ему она. В его похмельной голове медленно зарождались какие-то серые, тягучие мысли. Как будто все, что он пережил за это время, скрутилось в нем в клубок тяжелый и сырой, и вот теперь клубок этот катается в груди его, потихоньку разматываясь, и его вяжут тонкие, серые нити.
Они судорожно обвили
друг друга руками, крепко поцеловались и отступили
друг от
друга. Морщины старшего вздрагивали, сухое лицо младшего было неподвижно, почти сурово. Любовь радостно всхлипнула. Фома неуклюже завозился на кресле, чувствуя, что у него спирает
дыхание.
В церкви среди толпы народа я узнавал и своих крестьян и прифрантившихся дворовых. Много было густых приглаженных волос уже не белых, а от старости с сильно зеленоватым оттенком. При сравнительно дальнем переходе по холодной ночи в церковь, нагретую
дыханием толпы и сотнями горящих свечей, дело не обошлось без неожиданной иллюминации. Задремавший старик поджег сзади
другому скобку, и близко стоящие бабы стали шлепать горящего по затылку, с криком: «Дедушка, горишь! Дедушка, горишь!»
Горничная проворно скинула с нее обувь, брала то одну, то
другую ногу в руки, грела их своим
дыханием, потом на груди своей; согревши, положила одну ножку на ладонь к себе, любовалась ею, показала ее в каком-то восторге подругам княжны, как бы говоря: «Я такой еще не видывала! вы видали ли?» — и, поцеловав, спешила обуть.
За дверьми подслушивал карла Перокина. Этот хотя и наружностью поприятнее был карлы Щурхова, но не менее лукав и зол. Подобравшись на цыпочках к замочной щели и затаив
дыхание, повиснул на ней слухом. Хотя Зуда выходил в прихожую наведаться, не подслушивает ли кто, но застал его дремлющим в дальнем углу на залавке — так умел он мастерски спастись от всякого подозрения! Узнав о замыслах
друзей, уродец-слуга тихонько, бочком, выполз из прихожей на двор и — к приятелю своему, безобразному карле Щурхова.
„Это страх действует! это мечта!” — думает она и пилит, сколько сил достает. Уже кольцо едва держится в цепи. Она просит Паткуля рвануть его ногою. Он исполняет ее волю; но звено не ломается. Роза опять за работу. У пленника пилка идет успешнее:
другая связь в окне распилена; бечевка через него заброшена; слышно, что ее поймали… что ее привязывают… Роза собирает последние силы… вот пила то пойдет, то остановится, как страхом задержанное
дыханье… вот несколько движений — и…
Достигнув места, где закинуты были
другие верши, он остановился, бережно вынул весло из воды и, ухватившись руками за сучья кустарника, притаил
дыхание.
На ипподроме несколько раз звонили. Мимо отворенных ворот изредка проносились молнией бегущие рысаки, люди на трибунах вдруг принимались кричать и хлопать в ладоши. Изумруд в линии
других рысаков часто шагал рядом с Назаром, мотая опущенною головой и пошевеливая ушами в полотняных футлярах. От проминки кровь весело и горячо струилась в его жилах,
дыхание становилось все глубже и свободнее, по мере того как отдыхало и охлаждалось его тело, — во всех мускулах чувствовалось нетерпеливое желание бежать еще.
Они стояли близко один к
другому, и
дыхание Серафимы доходило до его лица… Глаза ее все чернели, и вокруг рта ползли змейки нервных вздрагиваний.
В
другой раз пришел я напиться квасу или воды в особенную комнату, которая называлась квасною; там бросился мне в глаза простой деревянный стол, который прежде, вероятно, я видал много раз, не замечая его, но теперь он был выскоблен заново и казался необыкновенно чистым и белым: в одно мгновение представился мне такого же вида липовый стол, всегда блиставший белизной и гладкостью, принадлежавший некогда моей бабушке, а потом стоявший в комнате у моей тетки, в котором хранились разные безделушки, драгоценные для дитяти: узелки с тыквенными, арбузными и дынными семенами, из которых тетка моя делала чудные корзиночки и подносики, мешочки с рожковыми зернами, с раковыми жерновками, а всего более большой игольник, в котором вместе с иголками хранились крючки для удочек, изредка выдаваемые мне бабушкой; все это, бывало, я рассматривал с восхищением, с напряженным любопытством, едва переводя
дыхание…
Вадим удивился, как удивился бы
другой, если б среди зимней ночи ударил гром… он крепко прижал руку к груди своей и прошептал: «спи, безумное! спи… твоя пора прошла или еще не настала! — но к чему теперь! — разве есть близко тебя существо, которое ты ненавидишь?.. говори?..» — и он, задержав
дыхание, снова приложил ухо к окну — и услышал...
— Подумай, — я для тебя человек чужой — может быть я шучу, насмехаюсь!.. подумай: есть тайны, на дне которых яд, тайны, которые неразрывно связывают две участи; есть люди, заражающие своим
дыханием счастье
других; всё, что их любит и ненавидит, обречено погибели… берегись того и
другого — узнав мою тайну, ты отдашь судьбу свою в руки опасного человека: он не сумеет лелеять цветок этот: он изомнет его…
Сильно бились сердца их, стесненные непонятным предчувствием, они шли, удерживая
дыхание, скользя по росистой траве, продираясь между коноплей и вязких гряд, зацепляя поминутно ногами или за кирпич или за хворост; вороньи пугалы казались им людьми, и каждый раз, когда полевая крыса кидалась из-под ног их, они вздрагивали, Борис Петрович хватался за рукоятку охотничьего ножа, а Юрий за шпагу… но, к счастию, все их страхи были напрасны, и они благополучно приближились к темному овину; хозяйка вошла туда, за нею Борис Петрович и Юрий; она подвела их к одному темному углу, где находилось два сусека, один из них с хлебом, а
другой до половины наваленный соломой.